О конкурсеРаботыНовостиОрганизаторыПартнеры

Приговоренные к памяти

Заявитель: Коновалов Анатолий
Регион: Липецкая область

Оргкомитет Международного конкурса СПРАВЕДЛИВОЙ РОССИИ "История Великой Победы в истории семьи" продолжает публикации материалов конкурсантов. Анатолий Коновалов из Липецка представил три рассказа: "Одиннадцать рублей", "Валькино письмо на фронт", "Просто немец".

Валькино письмо на фронт

Вальке было целых два с половиной года, когда его отца отправляли на какой-то там фронт. Если он плакал в два ручья, когда ему во дворе кто-либо из сверстников фонарь под глаз вешал, то слезам матери, по его точным меркам, и в трех ручьях тесновато будет. Правда, глядя на мать, почему-то и он предательские слезы в своих глазках удержать, как не тужился – мужик все же, не мог, видно, силенки в глубинах его прозрачно-чистой души мускулами не налились.

Отец, на глазах которого влага тоже поблескивала, успокаивал мать:

– Ты, Кать, не убивайся понапрасну. Через месяц-другой мы с немцем управимся. А ты того... Рубаху вон от твоих слез хоть выжимай. Ты за сыном только хорошенько приглядывай. Сорванец ведь растет...

– Ты, Вась, береги там себя...

– Все будет нормально, мать. А ты, сынок, помогай тут маме...

– Угу... – шмыгнул носом Валька.

Мать еле отлипла от груди Василия, и он вместе с другими ельчанами ушел из дома неизвестно куда.

Прошло три года с момента проводов отца Вальки на войну.

Мальчик чуть ли не каждый день приставал к матери:

– Почему батя так долго не приходит?

– Скоро, сынок, он возвратится, только под зад фашисту хорошенько задаст...

– Точно так, как ты мне крапивой по жопе?

– Еще больнее, – мать скупо улыбалась.

А как-то сын залетел вихрем домой серьезно-озабоченный:

– Мам, ты напиши письмо папе.

– Какое письмо? – сразу та ничего не поняла.

– Я же ему на днях отослала весточку, что мы с тобой живы и здоровы, чего ему желаем, и ждем, не дождемся его ненаглядного домой. Правильно я написала, сынок?

– То письмо долго к нему добираться будет, а это мы с голубем отправим.

– С каким таким голубем? – спросила в растерянности мать.

– С почтовым...

– Каким еще почтовым?

– Я договорился с дядей Петей. У него этих голубей много. Он обещал одного мне одолжить.

Екатерина Николаевна во все глаза смотрела на сына.

До войны в Ельце, редко в каком дворе не водили голубей. Это увлечение, как между собой рассуждали женщины, заразило их мужей хуже пьянства – болезнью неизлечимой. Теперь мужья ушли на фронт, а голуби вроде бы сами собой перевелись или куда-то улетели. А Петр Гаврилович, которого на тот самый фронт не взяли – он был без ноги после гражданской войны, жил в соседнем дворе. Ребятишек с ближайших от его дома домов он привечал, с гордостью показывал им своих голубей, которые по его команде растворялись в небе и превращались в еле заметные точки. На что у Вальки глаза зорче зорких были и то он те "точки" с трудом в бездонной синеве отыскивал.

Но главное-то, у дяди Пети были кроме простых голубей и почтовые. Толи привирал инвалид, а может, и доля правды в его словах проскальзывала, но он утверждал:

– Мои умницы в любую даль весточку доставят и не поленятся ответ обратно на своих крылышках принести.

Эти слова в головке Вальки поселились и покоя ему не давали даже во сне. Задумал он из Ельца на фронт весточку доставить в одночасье. Дяде Пете прохода не давал с просьбой отправить одного из "почтарей" с письмом в окоп к отцу, что, мол, он, его сын Валька, давно со счета дней сбился, его ожидая.

Отказать мальцу в просьбе Петр Гаврилович не мог. Но пробовал отговорить Вальку:

– Где же твоего отца мой голубь искать-то будет?

– Ты сказал, что он где угодно его отыщет, на то он и почтовый...

– Но...

Мальчик вот-вот слезу из глаз выдавит, не унимался:

– Давай, дядь Петь, почтаря на фронт отправим. Он обязательно там папу найдет.

Почесал голубятник затылок, прокрутил в голове ситуацию с просьбой Вальки с разных сторон. Если бы из того самого отцовского окопа голубя в небеса выпустить, то он точно в Елец, к дому путь проложил. А так – затея пустая. Решил пойти на хитрость.

– Ладно, Валька, пошлем мы сизаря к твоему отцу. Пиши письмо.

Сам мальчик ни читать, ни, тем более, писать, еще не научился. Она и мать-то не шибко грамотной была, как сама над собой подшучивала – закончила два класса школы и один коридор. Но как-никак, а кое-что "нацарапать" могла. Потому и попросил ее сын, чтобы она отцу от его имени письмо написала, умоляла бойца, чтобы тот чуть ли ни завтра домой возвратился, а то скука Вальку скоро со всеми потрохами слопает.

Мать просьбу сына исполнила.

Валька пулей примчался к голубятнику. Тот аккуратно свернул трубочкой письмо, перевязал его ниточкой, но прикреплять к лапке голубя не спешил.

– Знаешь, сынок, – с волнением говорил Петр Гаврилович, – голубь – птица божья. И на твою просьбу ему божье благословение требуется, а то он в пути заплутается.

– А где это благословение взять? – чуть ли не с испугом спросил мальчик.

– Мы с тобой направимся сейчас к нашему Вознесенскому собору, оттуда и выпустим голубя с твоим посланием отцу. Согласен?

– Угу... – Валька был согласен на что угодно, лишь бы письмо в одночасье к отцу прилетело.

Оказалось, что Петр Гаврилович был человеком верующим. Обмануть Вальку – значит, грех на душу взять. Он и решил покаяться перед господом Богом, что идет на обман мальчика сознательно, только бы его веру в получении отцом письма не загасить. Знал он, опытный голубятник, что птица дальше Ельца никуда не полетит. Повисев, как обычно, какое-то время в заоблачной дали, возвратится к своим подругам – в родную клетку. Потому, прежде чем выпустить голубя, зашел в собор, помолился, свечку иконе Елецкой Божьей Матери поставил. Заставил перекреститься и Вальку, хотя тот не понимал, зачем это надо делать.

Только после этого он прикрепил письмо к лапке голубя и сказал:

– Ты сам, сынок, должен выпустить голубя.

Валька взял осторожно до боязни из рук дяди Пети почтаря.

Голубь был красавец: сизая грудь колесом; голову держит гордо, что тебе сказочный царь-государь; глаза, как спелая смородина, – черные, немигающие, видно, зрение у него острее опасной бритвы; а крылья-то какие – над головой Валькиной если тот их расправит, то лучи солнца до его веснушек не скоро доберутся.

– Подбрось теперь нашу голубушку вверх, – напутствовал голубятник мальчика.

Валька тут же исполнил указание Петра Гавриловича.

– Ну, лети к Валькиному отцу, милый...

Мальчик торопливо спросил:

– Он ныне ответ принесет, дядь Петь?

Пожилой мужчина улыбку на лице скрывать не собирался.

– Уж больно ты прыткий, как я погляжу. Ему еще надо твоего отца разыскать, а там, как Бог даст...

И голубь начал набирать высоту на Валькиных глазах. Он медленно поднимался над пятью куполами собора. Потом минул и кружева перистых облаков – легких, воздушных, словно их елецкие кружевницы специально для этого случая сплели.

– Дядь Петь, голубь поднимается в небо, а к папе почему-то не летит.

Схитрил инвалид:

– Так ему же осмотреться надо – в каких таких краях-далях твоего отца заприметить.

– А... – Валька с удовлетворением воспринял объяснения Петра Гавриловича.

Отец, когда вернулся с фронта, Вальке рассказал, что с голубем никакой почты не получал, хотя вроде бы видел и не раз как птицы, видимо, напуганные взрывами снарядов и жужжанием пуль, пролетали над окопом.

Я родился через год после победного возвращения отца с фронта. Историю с почтовым голубем узнал из рассказа брата Валентина. Он, когда немного подрос, сам голубей начал разводить, пробовал завести почтовых, только дрессировщик из него оказался никудышный.

Одиннадцать рублей

"Было это почти пятьдесят лет назад, когда я на выходные приехал в сельский дом своих родителей. Те с работы еще не пришли. И меня встретила моя бабушка по материнской линии. Какие только болезни к ней репьями ни прилипали и ни кусали во всех внутренностях. А тут еще и годы о себе знать давали: высохла она, словно вобла на солнцепеке. Прошлые приезды я замечал, что она все реже и реже заставляла улыбкой спугнуть морщинки, которые сплели на лице густую паутину. А в тот раз блеск в ее глазах искрился. Смотрела она на меня так, будто мой приезд для нее был самый счастливый в ее жизни. Но говорить начала неторопливо.

– Ты молодец, что на выходной приехал. Говоришь, в институте у тебя все нормально? Ну и слава, тебе Господи!

А я хочу с тобой радостью поделиться. Какой? Ты телегу-то не спеши впереди лошади запрягать. Мне ведь судьба за каждую минуту разговора с тобой радостью расплачивается. Когда ты рядом, я о своих назойливых болячках забываю. А то ведь они, когда остаются наедине со мной, во всех моих внутренностях ежиками копошатся.

Я уж и не помню, сколько десятков лет в мою душу радость не заглядывала. А вчера – на-ка, Гавриловна, тебе подарочек! Пусть поздно, но это же лучше, чем никогда. И ты так думаешь? Вот и хорошо!

Я давно хотела рассказать о своем, теперь, наверное, полностью растаявшем потаенном желании в отношении тебя. Каком? Ты меня, как беременная невеста свадьбу, не торопи. Успеешь и на танцульки попасть, и своей крале губы поцелуями нарумянить...

Если бы ты знал, как я хотела, чтобы ты... священником стал. Да, да! При твоем росте и голосе тебе на службе в церкви цены б не было. Как ты только на свет появился, на второй год после войны, глянула я на тебя и чуть дар речи не потеряла, глазам своим не поверила: как две капли воды – Петя после родов, вот те крест. И с того самого мгновения надеждой жила, что ты церковного сана добьешься и будешь усердно богу молиться, а твои молитвы помогут моему сыночку быстрее к дому тропинку протоптать. Конечно, я имею в виду дядю твоего – Петра. Ты же знаешь, что он в войну без вести пропал. А без вести – это не значит, что его косточки где-то и в какой-то могилке вечный покой нашли. Я-то ни одного дня без молитвы о нем с того самого, сорок первого, года не прожила. Выходит, одной моей молитвы мало, если Бог меня почему-то никак не услышит. А тебе только девятнадцать. Ты еще и душой, и деяниями чист, совесть не успел густо запылить. Ты, если бы стал священником, поближе б к Господу нашему был, может, милость у него на моего сыночка вымолил быстрее, пока я-то жива.

А может, еще не поздно тебе Богу себя посвятить? Учителем всегда мечтал стать? Что ж, тоже служба важная. Господь тебе в помощь!

Плохо только, что ты какой-то там комсомолец. Почему? А то ты не знаешь, что в тридцатых годах эти антихристы святые храмы оскверняли и раскулачиванием занимались. Вы не такие? Какие же? Если и они, и вы у красной власти на побегушках служите. А она, власть-то эта, наши судьбы непроглядно-жгучим горюшком накрыла, тысячи великих жизней скомкала, словно бумагу в уборной.

И за примером ходить далеко не надо.

Чем я, твоя мать, Петенька мой прогневили ее? Может, тем, что я, задрав подол, в колхоз в первых рядах не побежала, не захотела на общий двор свою корову свести? К тому ж, могла ли я со своей Матушкой по собственной воле расстаться? Некоторые люди друг друга хуже понимают, чем я, бывало, Матушку, а она меня. Я с ней, когда разговаривала, знаешь, какая она внимательная была? Вот те крест, лишний раз, бывало, хвостом не мотнет, меня слушая. И доиться ни за что кому-либо другому не давалась. Умница была! Разве что говорить не умела.

Твой дед Николай молодым от тифа ушел на тот свет еще в начале двадцатых годов, а мне один другого меньше дочку с сыном оставил. Вот и подумала я тогда, баба безмозглая, когда в колхоз надо было записываться: "Чем же я буду детей кормить, если мою красавицу на общий задворок поставлю?" И до того дотянула в своих думках-то, что ее у меня силой отняли. Я ж тогда себе места не находила, в постель слегла. И она смогла только дней десять тоску стерпеть, видно, не выдержала моя бедняжка колхозного бардака-то. У меня же, внучек, не только кормилицу из души вырвали, еще и с сиротами из дома выгнали – раскулачили как злейшего врага колхозного строя. А ты знаешь, кто тогда из нашего же дома нас полураздетых в три шеи выталкивал? Примерно твоих годков члены комсомольской ячейки какой-то. Вот так-то. Ну, да Бог им судья. А только случилось это трескучей зимой. Как выжили, не замерзли, когда ходили по деревням и побирались? Один Господь ведает. Выжили как-то...

В колхоз-то потом все равно я вступила, только с голым задом. Мы с твоей матерью на ферме работали, а Петя корма на скотный двор подвозил. Вроде бы на ноги подниматься начали. Семья-то наша всегда на жизнь и работу неуёмная, пятижильная была. А тут как на грех война своим злым вихрем почти каждый дом от мужиков опустошила. Петя в ее ненасытное пекло в первые же дни шагнул. Не успела я как следует слезы после его проводов высушить, как сообщение с фронта получила, что моя кровиночка без вести в неведомых краях запропастился. После этого я стекла на окнах чуть ли не до дыр просмотрела, его ожидаючи. До нынешнего дня вроде бы замороженное горе и закупоренная тоска мне дышать мешают. Думки мои боль сверлит: где он? что с ним? сыт ли? Двадцать лет, как та черная военная буря утихла, а я верю, что мой Петя обязательно домой возвратится. Говорят, были ж такие случаи, что люди из какой-то Америки или другой далекой стороны к родному порогу дорожку находили. А может, и Петя мой где-то на чужбине горе-нужду мыкает, своего часа возврата домой ожидает. Да ты не отговаривай меня, как твоя мать или отец, что, мол, все мои жданки давно былью поросли. Говорю тебе, придет он, мой касатик!

Спросишь, наверно, почему я с тобой об этом балакаю, свою исковерканную судьбу наизнанку выворачиваю? Сердцем чую, лампадка моей жизни чадит и вот-вот погаснет. Потому-то и просьбу к твоему приезду припасла – очень важную!

Да!..

Какую?

Дождись Петю моего ненаглядного, если я...

Об этом я твою мать и отца умоляла, но они мне говорят, что его косточки давно истлели. Скажи, почему у них на языках мозоли не появляются после таких слов?

А ты мне обещай, что дядю своего родного дождешься. Ах, как же ты на него похож! Ну, прям две капли воды вы с ним, вот те крест! Если приедет? А куда же он денется? Принесет обязательно яркий свет в наш дом, касатик мой! Ты только встреть его хорошо. Обещаешь? Ну и спасибо тебе за это, внучек!

Ах, да! Я ведь тебе про свою радость-то еще не открылась. А все потому, что мысли в моей голове, как в дыму, клубятся. Так вот...

Я из своей пенсии каждый месяц два-три рублика для встречи сыночка откладывала. А как же? Придет он, а ему и костюм новый купить надо, старый-то моль посекла, и сапоги хромовые, да мало что моему богатырю понадобится...

Сколько я пенсии получаю? Ее мне через три года после смерти Сталина назначили. И то потому, что признали: наша семья была раскулачена не по закону, не по человеческой совести, выходит. Про какие-то там перегибы буровили.

А пенсию мне дали девять рублей двадцать копеек.

Хватало на жизнь, спрашиваешь?

А в какие такие времена простому человеку хорошо жилось? При любом царе, при любой власти народ бедствовал. Я так разумею: мы всем правителям нужны, как мне насморк. И так будет всегда. Но я понемногу откладывала на черный день, а если придет Петя – то и на светлые денечки. А что смогла скопить, тебе завещаю, если до своей смерти сыночка не дождусь.

Но теперь можно рублика по три-четыре откладывать. Ведь мне со следующего месяца пенсию прибавили!

Радость-то, какая!

Сколько прибавили?

Буду теперь одиннадцать рублей получать!..

* * *

...После той, последней, моей встречи с ней прошло около двух недель.

Но у моей бабушки, Ефросиньи Гавриловны Суляевой, редкая искорка радости в ее душе так и не вспыхнула.

Почтальон принес новую пенсию на другой день после ее смерти. Одиннадцать рублей матери не отдали без росписи пенсионерки. Мать-то хотела их на похороны бабушки потратить...

Просто немец

– Плохо, Толь, что мы в последнее время встречаемся только на похоронах наших общих родственников или, как сегодня, случайно.

Она на пять лет старше меня, родилась в середине марта 1941 года. Сейчас и родные-то братья с сестрами иногда не знаются, после смерти родителей их наследство нехитрое разделить между собой ума не хватает – чуть ли не врагами становятся, глаза при встрече от злобы слепнут. А Валентина мне сестра троюродная. Сказать, что мы были в близких отношениях, друг без друга за праздничный стол не садились, – нельзя. Да и живу я с семьей километров за двадцать пять от Валиной деревни – в городе. А при редких встречах с ней перекидывались дежурными вопросами: "Как поживаешь? Здорова ли?" или "Как дела?", и разбегались опять до следующего случая. Но всегда при этом у нас в глазах теплые огоньки поблескивали. Наверное, родственная кровь о себе знать все же давала.

– Это ты, Валя, по поводу похорон святую истину говоришь.

На мои слова она отреагировала сдержанной улыбкой.

В ее облике что-то было больше от мужчины, а потом уж от женщины. Я не помню, чтобы Петровна (ее все старожилы деревни Алферово так уважительно называют) когда-нибудь вместо брюк юбку или женское платье надевала. Ей бы мальчишкой босоногим по улице сломя голову гонять, брызги веером после дождя из луж разбрызгивать, а Бог ее девчонкой создал. Она еще школьницей не то в пятом, а может, и в шестом классе на мотоцикле "Минск" носилась. Многим ребятам такая удаль, как у нее, только зависть вызывала. Первой из женщин деревни в начале семидесятых годов, да что там из деревни – всего района, водительские права получила, а потом и высокие кудри пыли на сельской дороге за "Москвичом" оставляла.

Ростом Валя чуть выше среднего. Как я ее помню, она никогда худобой не страдала, стройная, походка упругая, размашистая. Наверное, любой ветер-ураган своей грудью разрезать могла и далеко по сторонам его шаловливые руки отшвырнуть. Замуж она не выходила, да и никто не помнит, чтобы какой-то парень за ней ухаживал. Хотя на лицо Валя была не из дурнушек, если не считать заметный след-рубец на щеке почти у самого левого глаза. Веселая, общительная, она слова никогда ни у кого взаймы не просила, если кому-то надо было горячую или с перчинкой матку-правду выложить, то никогда и никого не стеснялась. А жизнь вот так сложилась: одна деревенские стены сторожит в свои шестьдесят семь, хотя на вид выглядит моложе.

– Только я с тобой на этот раз, Валюш, не случайно встретился, а специально приехал...

– Даже так? Интересно! Хотя похорон наших родичей вроде не намечается, да и их в живых почти не осталось. Свадьбы или другие события на горизонте тоже не маячат, – она не скрывала шутливый тон.

Ответил ей серьезно:

– К моему стыду, я о тебе, своей сестре, да и других родственниках многого не знаю.

– Вот тебе и на, дожились, договорились, – хорошее настроение Валю не покидало. Для нее встреча с любым новым человеком в вымирающей деревне всегда радостью подкатывалась, а тут нежданно-негаданно родственник пожаловал. – Да и с какого такого перепуга тебя судьба родственников заинтересовала? А что касается моей непутевой житухи, это – прикол? Да?

– Я серьезно, Валь.

– Тогда что же ты из загадок паутину плетешь?

– Что-то взбрело мне в голову свою родословную поглубже копнуть. Интересно, к примеру, кто моего деда Андрея Павловича отец был, я даже его отчество не знаю, не говоря уж, откуда наша фамилия начало берет. И ни фотографий, и ни документов никаких. Что во времени затерялось, что в войну сгорело

– И зачем тебе это приспичило? – теперь Валя смотрела на меня с нескрываемым удивлением.

– Обидно, Валь, что наше с тобой поколение – Иваны, не знающие и не помнящие родства, а что будет с внуками и правнуками? Они же от своих корней родовых лишь второго-третьего поколения редкие обрубки находить будут. Душе от такой мысли как-то неуютно и беспокойно...

– Вон ты куда свою удочку любопытства закинул. Ну, а моя-то персона чем тебя заинтересовала?

– Мне недавно рассказали, что тебя в 41-ом в печке чуть не сожгли.

– И кто ж тот следопыт?

– Нашего с тобой дяди Вани жена – тетя Лена. Вроде бы не верить ей – основания нет, а с другой стороны, она уже девяносто лет разменяла. Вот и подумал я грешным делом, может, память ее подводить начала?

– Дай Бог, чтобы у нас с тобой такая память была, как у нее, когда до ее лет доживем.

– Неужели мы с тобой еще лет по тридцать одолеем? Да еще при памяти и разуме?

– В этом я даже не сомневаюсь...

После этих слов, сказанных весело, с вызовом, она вдруг резко замолчала. С ответом на мои вопросы не спешила. Первый раз глазами землю под ногами утюжить начала. Потом неожиданно, словно за спиной ушат с ледяной водой держала и от меня июльскую жару отпугнула:

– Я всегда до безумия жадной была...

– Ты когда-нибудь без шуток обходишься?

– Серьезно тебе говорю. Жить с жадностью – вот чего мне всегда хотелось и хочется. Наверное, эта жадность чуть раньше меня родилась. И тогда, в 41-ом, когда я еще в люльке качалась, она рядышком со мной на какое-то время притихла. А что я в тот свет почти порог переползла – это точно...

Я родился после войны. И слава Богу, что мне довелось о ней лишь слышать из рассказов отца и матери, да в книгах читать. А какая она была – это я понял, когда видел калек соседей по улице, по селу: кого без ног, у кого вместо руки пустой рукав болтался, кому солнце до конца дней черным стало...

А в последнее время все чаще с горечью думаю, что еще несколько лет-молний промелькнет, и мы в День Победы не увидим ни одного прижатого к земле годами старика или старушки с боевыми орденами и медалями на груди. И одними живыми свидетелями той войны останутся те, кто смог из нее выкарабкаться детьми, которые сегодня уже тоже старики-пенсионеры. И одна из них – Валя.

В ее рассказе уже не было привычного озорства, она заметно посерьезнела, хотя улыбка словно примерзла к ее лицу.

– Сам, брат, понимаешь: то, что я тебе из памяти наковыряю про тот случай, знаю только со слов моей мамы-покойницы и старшей сестры Нади, дай Бог ей подольше пожить. Она в тридцатом родилась, значит, ей тогда было одиннадцать лет. А мне 8 декабря 41-го, когда фашисты к нам в деревню нагрянули, целую неделю до девяти месяцев не хватало. Я в люльке, сплетенной из тонких ивовых прутьев и подвешенной к крюку на потолке, лежала, прикрытая какими-то тряпками.

В нашей крохотной и с вечным мраком избенке, по свидетельству мамы и сестры, прохладно было – от дыхания пар клубился. Русскую печь соломой топили и высушенными летом коровьими лепешками. Солома, бывало, вспыхнет в большущей топке ярко-ярко, только и успеет на мгновенье ласковым теплом подразнить. А от навоза, как ты и сам, наверное, не забыл, больше дыма было, чем тепла. Потому-то на стеклах окон, их в избе всего два было, толстый слой инея налипал и с улицы, и изнутри, не таял до самой весны. Во дворе мороз за тридцать, а с северным ветерком ночью к сорока градусам подбирался. Зимища уж очень строгая стояла. Говорили, что кругляши конского навоза с треском от снега подпрыгивали, а, бывало, и разлетались кусками по дороге. Казалось, дыхни посильнее на улице – и изо рта сосулька вырастит.

Вот в такой морозный день ближе к обеду и появились немцы в деревне, в том числе один из них в нашем доме. На вояку он никак не тянул – невзрачный такой, да еще как чучело ряженый, обычно у нас так девки и бабы наряжались, когда колядовать ходили.

Непрошеный гость, не обращая внимания на маму и прижавшуюся к ее подолу сестру, сбросил с головы большой женский платок. Потом освободил сапоги от намотанных на них тряпок. Поднес к загнетке посиневшие руки, которые никакого тепла, похоже, и не почувствовали. Скупое-то тепло в русской печи соломой и кизяками поддерживалось.

Непрошеный гость начал своими глазищами рыскать по избе и что-то искать в полумраке. Увидел скамью, которая стояла у деревянного небольшого стола. Другой-то мебели у нас и в помине в ту пору не было. Носком сапога перевернул ее и стал с остервенением каблуками сапог от нее ножки отбивать. То ли завоеватель на морозе совсем силы растерял, но ни одна ножка так и не отломилась. Стало быть, мой папа скамью смастачил ладно, а фашист кишкой, видно, слабоват оказался.

И вдруг его налитые злостью глаза уставились на люльку, в которой после материнской груди спала я. Как спустя годы рассказывала мама, ей тогда показалось, что гитлеровец чему-то усмехнулся. И с такою же усмешкой на серо-синем лице отрезал ножом веревки, на которых была подвешена люлька. Она плюхнулась на пол. Солдат схватил люльку и вместе со мной сунул ее в печь. В ней в тот момент еле тлели остатки соломы и кизяков.

Мама с криком, застывшим ужасом в глазах бросилась к печи, но получила сильный толчок в грудь, распласталась на полу. Завизжала истошно Надя, словно не меня, а ее жалил в печке огонь. Она бросилась поднимать с пола маму. Что творилось в печи ни мама, ни Надя не знали, а обо мне и говорить нечего. Одно – я спала, другое – что могла понимать в том возрасте. Хотя, как потом рассказывала мне, уже повзрослевшей, сестра, через какие-то считанные секунды послышался плачь и из печи.

А в это время гитлеровец, оскалив желтые зубы, тянул руки к набиравшему силу пламени. Мама уже и кричать не могла, только хрипела и ползла по полу к печи. Надя, и что ее тогда надоумило, после неудачных попыток поднять на ноги маму с визгом выбежала на улицу и что было мочи стала кричать: "По-мо-ги-те! Спа-си-те!" Она даже не перестала просить о помощи, когда неожиданно заметила идущего к нашему дому другого фашиста.

Он, увидев сестру в одном ситцевом платьице, с раскрытой головой, растрепанными ветром волосами, что-то забормотал на своем неприятно-чужом языке. Вид ребенка его словно в грудь ударил. Он в недоумении на какое-то мгновение даже замер, широко раскрытыми глазами смотрел на истерично кричащую девочку. И вдруг неожиданно резко схватил за руку Надю. Потянул силком ее в избу. Она вырывалась. В ее голове, как она потом рассказывала, вспыхнула болезненно мысль, что этот гад затолкает и ее в печь. Пробовала его укусить за руку или вцепиться ногтями в лицо. Но он все же затащил ее в дом и легонько подтолкнул к копошившейся на полу маме.

Вошедший фашист увидел, что на лице и одежде его сослуживца плясали красно-рыжие языки пламени из топки печи. А тот улыбался и потирал с удовольствием порозовевшие руки. Подползшую к его ногам маму он резко пнул сапогом от себя. Она вновь закувыркалась на полу. Из печи все громче доносился плачь.

Неожиданно второй фашист подскочил к своему товарищу по оружию и с силой оттолкнул его от печи. Нагнулся к топке. Увидел внутри печи вырывающиеся из дыма языки пламени, которые облизывали люльку, а из нее слышался жалобный писк задыхающегося ребенка. Он схватил первую попавшуюся ему на глаза тряпку и протянул руку в сторону люльки. Мгновение – и люлька вместе со мной оказалась на загнетке, а потом и на полу. Но и на этом немец не успокоился. Он вынес люльку вместе со мной на улицу и поставил ее на снег. Пригоршнями накидал ледяной и колючей белой крупы на тлеющие тряпки. А когда от прутьев люльки и от тряпок пошел вместо пламени пар, занес ее в избу и поставил на примосток. Я уже плакать не могла, а от слез и холода постоянно икала.

Первый фашист что-то громко и зло кричал. Хотел схватить люльку и, наверное, вновь ее бросить в печь. Но его сослуживец и, наверное, старший по воинскому званию опять с силой его оттолкнул от люльки, а потом и вытолкал того на улицу. Ушел и сам, но перед тем как переступить порог, как показалось маме, он посмотрел с какою-то жалостью на нее и Надю.

Больше гитлеровцы в нашем доме не появились. А на следующий день они навсегда ушли из деревни. Вернее, их вышибли из деревни наши солдаты.

Когда мама потом рассказывала о том случае, она никогда моего спасителя не назвала фашистом или гитлеровцем, а просто – "немец". И Надя того солдата вспоминала всегда с теплотой, он для нее тоже был просто – "немец". Хотя, кто знает, может, в каком-то бою он в нашего папу стрелял, которого война навсегда у себя в черных объятиях оставила. Но и у меня никогда язык не повернулся, чтобы его даже в памяти заклеймить фашистом или гитлеровцем. Он был, наверное, хорошим отцом своих детей и... просто – немцем...

...Сколько бы я еще протянула тогда в топке, один Бог знает. А вот метки у меня от огня на всю жизнь остались.

Видишь, Толь, у левого глаза рубец. На этом месте у меня тогда волдырь вырос с голубиное яйцо. Волдырь потом сошел, а метка по сегодняшний день о нем напоминает. Но больше всего пламя обожгло мои ноги. Мама думала, что после того огня я и ходить-то не смогу. Но к трем годам на них робко и с болью я все же наступать начала...

Валя вспоминала тот день, тот случай, а в горле что-то мешало ей говорить, хотя она и пробовала натянуть на лицо улыбку. Немного помолчав, продолжила рассказ:

– В школе на меня учителя ругались, не раз в учительскую, к директору вызывали за то, что я ребячьи брюки на себя надела вместо строгой школьной формы. Времена и порядки тогда такие существовали. А мне стыдно было признаться, что у меня ноги огнем изуродованы. Говорила, что больше не в чем в школу ходить. А школа от нашей деревни в пяти километрах находилась – в райцентре. Потому учителя не знали, что со мной в 41-ом случилось. Они еще долго в мою сторону косые взгляды бросали, но потом смирились с моей одеждой, наверное, потому, что я училась хорошо, активной во всех школьных мероприятиях была. Брюки и потом мне недобрую услугу оказали. Обо мне ведь что только ни говорили. Даже про мою ориентацию однозначно и открыто намекали. Потому и ребята от меня шарахались. Бог им судья. А у меня от этого, назло всем, жажда к жизни усиливалась. В этом я ненасытной как была, так и осталась. И ты, Толь, не сомневайся, что лет до ста доживу, не меньше! А вообще-то собираюсь жить до скончания моего времени. По-другому у меня никак не получится. Ты посмотри, в окружении чего я живу. Как дурманящей сладостью тянет вот от этой крапивы, полыни, от каждой травинки. Прислушайся, как липа пчелами клубится и гудит, она так со мной о вечной жизни разговаривает. И если бы ты знал, как я благодарна за то, что все это чувствую душой, впитываю каждой клеточкой тела, тому человеку – просто немцу...

...Я уезжал из ее деревни, когда розовый дым вечерней зари расстилался по земле.

– До свидания, Валя! – хотя мне и не хотелось с ней расставаться.

Она тут же мне возразила:

– Нет, нет, мой дорогой братик, так дело не пойдет. Ты опять исчезнешь на целую вечность. Давай договоримся – до самой скорой встречи!

Ее слова отозвались в моей душе призывным колокольчиком – звонким и веселым...

Приложения

Мой дядя Петя – Петр Николаевич Суляев с племянников Валентином и родной сестрой – моей мамой Екатериной Николаевной Коноваловой (в девичестве Суляевой) фотографировались весной 1941 года. До начала Великой Отечественной войны оставались считанные месяцы. Это последнее фото, на котором дядя Петя был живой. В первые недели войны (1941 год) он "пропал без вести" на украинской земле под Ровно. Ему было двадцать один год. Моя бабушка, Суляева Ефросинья Гавриловна, ждала его возвращения с фронта домой до января 1966 года, т.е. до своей кончины.

Я – автор конкурсных работ – Анатолий Коновалов часто встречаюсь с ветеранами войны, которых остается катастрофически мало. Они подсказывают мне сюжеты моих очерков, рассказов, повестей, романов, являются чаще всего прототипами моих литературных героев.